Шрифт:
Наконец задремав, я проспала недолго, потому что меня разбудил голос, зовущий меня по имени.
— Кэти! — звал этот голос, полный страдания и мольбы. — Кэти, вернись!
Мне стало страшно — не потому, что я услышала свое имя, а потому, что оно было произнесено с таким болезненным надрывом.
Сердце мое колотилось, и это был единственный звук, нарушавший тишину дома. Я села в кровати, прислушиваясь. И вдруг я вспомнила точно такой же случай, происшедший накануне моего отъезда во Францию. Тогда я подумала, что мне это приснилось, сейчас я была уверена, что нет. Кто-то действительно звал меня.
Я встала с постели и зажгла свечу. Затем я подошла к окну, которое было широко открыто вопреки царившему в наших местах предрассудку, что ночной воздух вреден для здоровья. Я высунулась из него и посмотрела на окно, расположенное сразу под моим — окно спальни моего отца.
И вдруг я поняла, что и сегодня ночью, и четыре года назад я слышала голос моего отца, который кричал во сне. Он звал Кэти, но не меня, а мою мать, которую тоже звали Кэтрин.
Я очень смутно помнила ее, вернее, я помнила ее присутствие в доме, помнила ее руки, обнимающие меня так крепко, что мне трудно дышать. Потом все кончилось, и никто больше не обнимал меня — может быть, потому что помнили, как я с плачем вырывалась из объятий матери.
Какова причина вечной печали моего отца? Неужели после всех этих лет он все еще скорбит по своей умершей жене? Может, я чем-то похожа на нее и мое возвращение домой вызвало у него воспоминания, причиняющие боль?
В течение последующих дней я виделась с отцом только за едой, после этого он уходил в свой кабинет, для того чтобы писать книгу, которая никогда не будет закончена. Фанни неслышно передвигалась по дому, одними жестами и взглядами отдавая распоряжения слугам. Она вообще была немногословной женщиной, но слуги привыкли понимать ее и без слов и боялись ее, как огня.
Под ее надзором дом всегда содержался в образцовом порядке, мебель блестела, как новая, а кухню дважды в неделю заполнял аромат пекущегося хлеба. Меня же этот порядок, как и все в доме, угнетал — я почти мечтала о чем-нибудь, что нарушило бы эту однообразную рутину, внесло бы какое-то оживление в наше безрадостное существование.
Я с тоской вспоминала о пансионе, жизнь в котором, по сравнению с нынешней моей жизнью, казалась мне сейчас полной приключений. Я думала о комнате, в которой я жила вместе с Дилис, об играх в саду, о прогулках и занятиях, и каникулах, в которые я ездила то в Женеву — с родителями Дилис, то в Канны — с семьей другой своей подруги.
На эти воспоминания меня навело полученное от Дилис письмо. У нее все было хорошо, она готовилась к своему первому лондонскому сезону, предвкушая балы и рауты.
«Моя дорогая Кэтрин, у меня нет ни единой свободной минуты. Я уже целую вечность собиралась написать тебе, но всегда что-нибудь мне мешало. У меня ощущение, что я вообще не выхожу от портнихи и не вылезаю из примерок. Видела бы ты мои новые платья! Мадам директриса была бы в ужасе! Но мама настроена очень решительно и не хочет допустить, чтобы я осталась незамеченной. Она составляет список приглашенных на мой первый бал. Как я хотела бы, чтобы ты была здесь со мной! Напиши мне о всех твоих новостях, прошу тебя…»
Я пыталась сочинить достойный ответ на ее письмо, но не могла придумать ничего, что не звучало бы мрачно и тоскливо. Разве Дилис могла себе представить, что значит не иметь матери, которая заботилась бы о твоем будущем, покупала бы тебе платья, устраивала бы балы для привлечения кавалеров… И иметь отца, который так погружен в свои мрачные мысли, что едва замечает меня…
И я забросила письмо Дилис.
Проходили дни, и я чувствовала себя все более и более подавленной и старалась проводить как можно больше времени вне дома. Каждый день я на несколько часов уезжала верхом на вересковую пустошь. Фанни презрительно ухмылялась каждый раз, когда видела меня в моей парижской амазонке, подаренной мне дядей Диком в его последний визит в пансион, но меня это ничуть не волновало.
Однажды Фанни сказала мне:
— Ваш отец сегодня уезжает.
Ее лицо в этот момент было лишено всяческого выражения, и я не могла понять, осуждает ли она отлучки моего отца или нет, но что я твердо знала, так это то, что она знает какую-то связанную с ними тайну, в которую меня никто не собирается посвящать.
Эти непонятные для меня отлучки отца были мне знакомы с раннего детства. Он уезжал обычно утром и возвращался на следующий день. Но и тогда я не видела его, так как он уходил в свою комнату и не появлялся несколько дней. Еду носили ему на подносе, и если я спрашивала кого-либо из слуг, почему он не выходит из комнаты, ответа я никогда не получала.
— Так, значит, он по-прежнему уезжает из дома? — спросила я.
— Да, регулярно — раз в месяц.
— Фанни, куда он ездит?
Она пожала плечами, словно говоря, что это ни меня, ни ее не касается, но я была уверена, что она знает.
Я думала об этом весь день, и вдруг меня осенило. Ведь мой отец вовсе не стар, ему, должно быть, около сорока, точно я не знала. То, что он не женился во второй раз, не значит, что женщины перестали для него существовать. Мои разговоры с подругами по пансиону, особенно француженками, которые были более просвещенными в таких делах, чем их ровесницы англичанки, открыли мне глаза на некоторые стороны жизни, и я знала, что у многих неженатых, да и женатых мужчин бывают любовницы. Поэтому я решила, что у моего отца есть женщина, которую он регулярно навешает, но жениться на ней почему-либо не хочет или не может. А его мрачное настроение по возвращении я объяснила для себя тем, что, дорожа памятью моей покойной матери, он испытывает угрызения совести и осуждает себя за то, что не может противостоять искушению.